К книге

На реке. Страница 2

Действительно, вода все так изменила, что Алексей Степанович долго не узнавал знакомой местности. Неделю тому назад виднелись еще столбы от рухнувшей плотины, а теперь на ее месте так ровно и гладко, словно тут чело­век никогда и не пытался поставить преграду вольной сти­хии. Противоположного берега не было совсем. Вода вли­валась в улицы и переулки слободы, от которой оставались одни крыши, словно самые дома ушли под землю. Между ними ползало две-три лодки, и стоял такой крик, какой бывает на ночных пожарах. Направо от слободы, по те­чению, берег подымался горой, и на нем сверкали стекла­ми и белыми стенами городские постройки, и виднелась темная полоса столпившегося на берегу народа. Как вто­рое маленькое солнце, горел соборный крест. Налево, в версте, висел высоко над водою железнодорожный мост, и по нему тихо полз белый клубочек дыма. Внизу, около самой насыпи, торчали из воды голые верхушки деревьев и одиноко чернела крыша.

Звонкие голоса мельников, ловивших доски, сияние не­ба и солнца, разноголосый крик на той стороне, казавший­ся так же веселым под этим чистым небом, белый клубо­чек дыма – все это создавало живую и радостную карти­ну и наполняло душу бодростью и желанием деятельно­сти, такой же живой и веселой.

– Надоть бы лодку подать, – сказал пожилой мель­ник, протягивая руку к затонувшей слободе.

– Вот управимся, ужо дадим, – ответил управляю­щий.

Вошел рабочий с лицом радостным и испуганным, как у человека, который принес свежую и страшную новость, и еще издалека крикнул:

– Братцы, а воды-то прибывает!

И хотя это было действительно страшно для тех доми­шек, от которых уже оставались одни крыши, всем стало еще радостнее, и только пожилой мельник сердито обо­рвал:

– Буде врать-то!

– Ей-богу! Я на палке зарубку поставил. Покрыла!

Все посмотрели на воду так, точно они видели ее в первый раз и только теперь узнали, какой у нее коварный и грозный нрав, и все разом заговорили. Пожилой мельник тыкал пальцем по направлению слободы, управляющий соображал и перебирал на животе цепочку часов, а жен­щины требовали, чтобы их успокоили и сказали, что вода не пойдет к управительскому дому и службам, стоявшим высоко на горке. Алексей Степанович еще раз окинул взглядом реку и отправился к себе. Самовар потух, и солн­це уже отошло от окна, и только кусок белой скатерти резал глаза и бросал отсвет на стену. Но скоро потух и он, и сразу стало скучно и темно, как и вчера ночью. Алек­сей Степанович лег на кровать и попробовал читать само­учитель французского языка, но чтение не шло. Крики на дворе стихли. Раза два входил Никита и сообщал, что одну лодку уже послали к стрельцам и что вода, кажет­ся, подымается. Потом он подал постный невкусный обед.

– Смотри, тебя тут не замочило бы, – сказал он, гля­дя, как машинист лениво полоскал ложку в холодных щах. – К порогу подошла.

Алексей Степанович молчал.

– Разговяться к управителю пойдешь? – спрашивал Никита.

– Пошел ты с ним к черту!

Никита рассмеялся.

– Ну вот, рассердился! Чудак! А я, брат, сейчас то­же поеду. Вторую лодку даем. У кузнеца Баранка хата развалилась, чуть не утопли все.

Баранок был один из тех, которые избили машиниста.

– Поедем, брат, что слюни пускаешь! – продолжал Никита. – Я тебе там такую покажу… у-ах!

Когда вторая лодка, с Никитой на руле, уже отчалива­ла, Алексей Степанович высунулся из окна и крикнул:

– Погоди! Я с вами!

Когда он входил в лодку, ему было неловко: все знали, что стрельцы избили его, и теперь должны были смеять­ся, что он едет к ним на помощь. Но мельники были ласковы и смотрели на его участие, как на дело самое простое и естественное, и никто даже и не вспомнил о драке, которая не имела и не могла иметь отношения к тому, что происходило сейчас. И когда они поплыли на середину реки и мельница стала казаться маленькой и ни­зенькой, словно опустившейся в яму, Алексей Степанович забыл о неловкости и весь ушел в борьбу, от которой ста­новилось легко и бодро. Лодку кружило и гнало вниз, и вес­ла скрипели в уключинах; о борт стукнула маленькая льдинка и, перевернувшись вокруг себя, обошла лодку.

– Хорошо, что лед-то прошел, – сказал Никита, чувст­вовавший себя барином и склонный к беседе.

– Н-да, – ответил один из гребцов, – а то формен­но бы счистило.

– Степаныч! А отчего я теперь не чкаю? Морду поды­маешь, а не чкаешь… Ну, веселее, веселее, ребята! Наля­гай! Раз!..

В залитых улицах слободы вода стояла спокойная и глубокая, и только местами лениво кружились щепки и доски поломанных заборов. Первые к реке чердаки были уже пусты и безмолвно глядели своими оконцами; но дальше, на Холодной улице, где никто не ожидал воды и не принял никаких мер, господствовала суматоха и слы­шались визгливые женские голоса и плач детей. Несколь­ко лодок, подававших помощь, не успевали принимать и перевозить на сушу всех желающих, и спасатели не на живот, а на смерть ругались все с теми же бабами, совав­шими в лодку всякую рухлядь. Дети вертелись под нога­ми, высовывались, рискуя свалиться в воду, из отверстий разломанных крыш, перекликались друг с другом, орали, когда их била нетерпеливая рука, и, как мешки с мукой, шлепались в поданную лодку. Там они сидели и таращили глаза, полные восторга: для них, при­выкших с детства к реке, вся эта история казалась неожи­данным развлечением. Из щели одного чердака торчала над водой удочка с подвязанной ниткой. Самого рыбака видно не было, но, судя по удивительному хладнокровию и настойчивости, он не мог принадлежать к старшему по­колению стрельцов.

Алексей Степанович причалил к первому чердаку, от­куда настойчиво звала лодку чья-то голая женская рука, и с этой минуты уже ни о чем не думал. Oн погружался во тьму чердаков, где натыкался на балки и ударялся голо­вой о стропила, и снова на миг выглядывал на свет, на­груженный всяким тряпьем, и эти тряпки казались ему такими же ценными, как и самим бабам. Вокруг него кри­чали, голосили, спорили и ругались; перед глазами мель­кали бородатые и безбородые лица, все знакомые и при­ветливые: теперь он уже не мог бы разобрать, кто бил его когда-то и кто не бил. Шею его охватывали детские грязные ручки, и к плечу прижималось то испуганное ли­чико девочки, то восторженное и замазанное лицо маль­чугана. Раз в его руку попала кукла – картонная, с поло­манным черепом, откуда лилась вода, когда куклу брали за ноги; какой-то сердитый и упрямый мальчуган сперва заставил его положить в лодку ящик с бабками, а потом уже согласился сесть и сам. И когда, с нагруженной по край лодкой, он пробирался по узким переулкам, а то и прямо через сады, поверх затопленных заборов, и гибкие ветви деревьев с разбухшими почками царапали его лицо, ему чудилось, что весь мир состоит из спокойной ласковой воды, яркого, горячего солнца, живых и бодрых криков и приветливых лиц. Он болтал с ребятами, успокаивал, утешал, распоряжался, и голос его самому ему представ­лялся полным и звонким, и временами думалось, что праздник, большой и светлый, уже наступил и никогда не кончится. Случилось, что его лодка проходила мимо боль­шого каменного дома, в котором все окна второго этажа были открыты, и у них толпились женщины. Среди них машинист узнал Дашу и с улыбкой поклонился, и она так же с улыбкой ответила и что-то крикнула. Он не разобрал слов, но по голосу понял, что это были какие-нибудь хорошие и ласковые слова.

Чердак сменялся чердаком, и, так как все они были одинаково темны и убоги и похожи один на другой, Алексей Степанович перестал различать их и думал, что он возится все в одном. И только по тому, что путь до суши становился все короче, солнце стало светить не так ярко и они чаще попадали в холодную тень, он понимал, что время идет к вечеру, и работа, радостная и веселая, кон­чается. Промокший, голодный, он жалел об этом и боялся потерять то, что кружило теперь его голову, как вино, и озаряло душу смеющимся светом. До сих пор он не знал, что он любит людей и солнце, и не понимал, почему они так изменились в его глазах и почему хочется ему и сме­яться и плакать, глядя в испуганное лицо девочки или подставляя зажмуренные глаза солнечному лучу, желтому и теплому. Точно он впервые открыл искусство и наслажде­ние дыхания, и то, что входило в его грудь, было и свет, и тепло, и завтрашний праздник; и хотелось не думать, а только дышать – дышать без конца.